Элегии на стороны света
I (северная)
М. Ш.
По извивам Москвы, по завертьям ее безнадежным Чья-то тень пролетала в отчаяньи нежном, Изумрудную утку в пруду целовала, Заскорузлые листья к зрачкам прижимала, От трамвая-быка, хохоча, ускользала И трамвайною искрой себя согревала. Зазывали в кино ночью — «Бергмана ленты!», А крутили из жизни твоей же моменты По сто раз. Кто же знал, что ночами кино арендует ад? Что, привязаны к стульям, покойники в зале сидят, Запрокинувши головы смотрят назад? Что сюда их приводят как в баню солдат? Телеграмма Шарлотте: «Жду, люблю. Твой Марат».
Скинула семь шкур, восемь душ, все одежды, А девятую душу в груди отыскала, — Она кротким кротом в руке трепетала, И, как бабе с метлой, голубой и подснежной, Я ей глазки проткнула, и она умирала.
Посмотри — небосвод весь засыпан и сыплются крылья и перья, Их неделю не выместь — зарыться навеки теперь в них. Посмотри — под Луной пролетают Лев, Орел и Телец, А ты спишь, ты лежишь среди тела змеиных колец. Где же ангел, ты спросишь — а я ведь тебе и отвечу — Там, где мрак, — там сиянье, весь мир изувечен. Мраком ангел повился, как цепким растеньем, Правь на черную точку, на мглу запустенья, Правь на темень, на тьму, ни утесы, на смутное — в яму. В прятки ангел играет — да вот он! В земле, под ногами. Он не червь — не ищи его в поле ты роясь. Видишь — светлые птицы к зиме пролетают на полюс?
Посмотрела она, застонала, И всю ночь о зубцы запинаясь, летала, И закапала кровью больницы, бульвары, заводы. Ничего! Твоя смерть — это ангела светлого роды.
II (южная) На мраморную статуэтку
И. Бурихину
Девушка! Вы что-то обронили? Ах, неважно. Это так — ступня. Как перчатка узкая. И пылью Голень поразвеялась, звеня.
И глядя на вас, я хватилась себя — Нет старой любви, нет и этой зимы, И будущей — только на мачте огонь Горит синеватый. Да ревы из тьмы, Да стаи ладоней кружат надо мной, Как чайки, и память уносят, клюют, И тьма костенеет, и скалы хрипят, И ткань будто близко и яростно рвут, И жизнь расползается в масляный круг — А точкой болимой была. Обломки плывут. Скажи мне, родимая, — я ли жила На свете? В лазури скользила, плыла? Изумрудную травку с гусыней щипала, рвала, И мы с нею шептались — ла-ла да ла-ла? В луже вечность лежала, и я из нее и пила, Разлилась эта лужа, как море, где в волнах — ножи, Они рубят и режут. О долгие проводы — жизнь! А ведь Бог-то нас строил — алмазы В костяные оправы вставлял, А ведь Бог-то нас строил — Как в снегу цикламены сажал, И при этом Он весь трепетал, и горел, и дрожал, И так сделал, чтоб все трепетало, дрожало, гудело, Как огонь и как кровь, распадаясь, в темно́ты летело — Где сразу тебя разрывают на части, Впиваются в плечи несытые пасти, Вынь памяти соты — они не в твоей уже власти. И только любовь, будто Лота жена, блестит, Копьем в этой бездне глухой висит. Где полюс Вселенной, скажи мне, алмазный магнит! Где белый и льдистый, сияющий Тот, К которому мчатся отныне и Нансен, и Пири, и Скотт, Чрез тьму погоняя упряжку голодных теней? Я тоже туда, где заваленный льдинами спит Лиловый медведь — куда кажет алмазный магнит. Горит в небесах ли эфирный огонь, И глаз косяки пролетают на Юг.
Птицы — нательные крестики Бога! Много вас рвется — и снова вас много, Вы и проводите нас до порога Синих темнот, где найдем мы упряжку и сани, Где через вечную тундру дорога — Там уже мы не собьемся и сами.
III (восточная)
В. Феоктистову
Встань — не стыдно при всех-то спать? Встань — ведь скоро пора воскресать. Крематорий — вот выбрала место для сна! Встань — поставлю я шкалик вина. Господи, отблеск в витрине — я это и есть? В этом маковом зернышке воплотилась я здесь? Что ж! Пойду погляжу цикламены в трескучем снегу, И туда под стекло — пташкой я проскользну, убегу. Да и всякий есть пташка — на ветке поюща, И никто его слушать не хочет, а он разливается пуще, Золотым опереньем укроюсь погуще, Погадай, погадай на кофейной мне гуще. Потому что похожа на этот я сдохший напиток, Потому что я чувствую силу для будущих пыток. Боже, чувствую — на страну я похожа Корею, Наступи на меня, и я пятку Тебе согрею. Боже, выклюй зерно из меня поскорее. Солью слез Твоих буду и ими опьюся, Всяк есть птица поюща — так хоть на него полюбуйся. И сквозь снег, продышав, прорастает горячий цветок, Позвоночники строем летят на Восток. Форма ангела — ветер, он войдет незаметен, Смерть твой контур объест, обведет его четко — Это — едкое зелье, это — царская водка. И лети же в лазури на всех парусах, Форма ангела — ветер, он дует в висках.
IV (западная)
Н. Гучинской
На Запад, на Запад тропою теней Все с воем уносит — туда, где темней, Обноски, и кольца, и лица — как шар в кегельбане, Как в мусоропровод — и все растворяет в тумане. Так что ж я такое? Я — хляби предвечной сосуд, Во мне Средиземное море приливом, отливом мерцает. Я уши заткну и услышу, что в ракушке, шум, И сохнут моря и сердца их. А что остается на сохнущем быстро песке? По пальцам тебе перечислю в тоске: Молюски, и вирши, и слизни, и локон, Но вот уж песок, подымаясь, зачмокал. Человеческий голос, возвышаясь, доходит до птичьего крика, до пенья. Ах, вскричи будто чайка — и ты обретаешь смиренье. Я и так уже тихая до отвращенья. (Цветы от ужаса цвели, хотя стоял мороз, Антихрист в небе шел — средь облаков и звезд. Но вот спускаться стал, и на глазах он рос. Он шел в луче голубом и тонком, За ним вертолеты летели, верные, как болонки. И народ на коленях стоял и крестился в потемках. Он приблизился, вечный холод струился из глаз. Деревянным, раскрашенным и нерожденным казался. Нет, не ты за нас распинался! Но он мерно и четко склоненных голов касался.) Все с воем уносит — и только святые приходят назад. (Вот Ксения — видишь? — босая — в гвардейском мундире до пят, Кирпич несет Ксения, и нимб изо льда полыхает над ней). Все ветер уносит на Запад тропою теней. И стороны света надорвало пространство крестом, Как в трещащем и рвущемся ты устоишь — на чем? Лучше в небо давай упорхнем. Туда — на закат, где, бледна, Персефона С отчаяньем смотрит на диск телефона, Где тени и части их воют и страждут, Граната зерном утолишь ты и голод и жажду. На Запад, на Запад тропою теней Все с воем уносит — туда, где темней, Обноски, и кольца, и лица — как шар в кегельбане, Как в мусоропровод — и все растворяет в тумане. Так что ж я такое? Я — хляби предвечной сосуд, Во мне Средиземное море приливом, отливом мерцает. Я уши заткну и услышу, что в ракушке, шум, И сохнут моря и сердца их. А что остается на сохнущем быстро песке? По пальцам тебе перечислю в тоске: Молюски, и вирши, и слизни, и локон, Но вот уж песок, подымаясь, зачмокал. Человеческий голос, возвышаясь, доходит до птичьего крика, до пенья. Ах, вскричи будто чайка — и ты обретаешь смиренье. Я и так уже тихая до отвращенья. (Цветы от ужаса цвели, хотя стоял мороз, Антихрист в небе шел — средь облаков и звезд. Но вот спускаться стал, и на глазах он рос. Он шел в луче голубом и тонком, За ним вертолеты летели, верные, как болонки. И народ на коленях стоял и крестился в потемках. Он приблизился, вечный холод струился из глаз. Деревянным, раскрашенным и нерожденным казался. Нет, не ты за нас распинался! Но он мерно и четко склоненных голов касался.) Все с воем уносит — и только святые приходят назад. (Вот Ксения — видишь? — босая — в гвардейском мундире до пят, Кирпич несет Ксения, и нимб изо льда полыхает над ней). Все ветер уносит на Запад тропою теней. И стороны света надорвало пространство крестом, Как в трещащем и рвущемся ты устоишь — на чем? Лучше в небо давай упорхнем. Туда — на закат, где, бледна, Персефона С отчаяньем смотрит на диск телефона, Где тени и части их воют и страждут, Граната зерном утолишь ты и голод и жажду.